— Что вы сделали? Руки и ноги теперь как не мои.

— Хорошо, — отозвался Август Штейнинг. — А теперь еще раз: прыгай, прыгай, скользи, в руках как будто полная луна, держи ее пальцами… она холодная на ощупь…

Флоренции показалось, что вся она стала ртутью.

Проспер Кейн приезжал, когда мог — когда позволяли музейные дела. Он прочел лекцию об искусстве ремесла и о ремесле искусства, и о том, как эти два понятия неразлучны, даже в живописи и скульптуре. Нужно знать не только дизайн, но основы физики и химии, иначе краска под лаком не высохнет и глазурь отвалится от глины. И еще нужно нечто… способность видеть… этому нельзя научить, но можно научиться, хотя это невозможно без упорного труда.

Он зашел на урок, где несколько студентов — профессионалов и любителей — создавали чередующиеся квадраты, по сути — изразцы, на тему «Зимней сказки», на расшитой или набивной ткани. Преподавателем была Серафита Фладд — она сидела в одном конце сарая и говорила «очень мило, очень хорошо» на все, что ей приносили показать. Кейн и Олив Уэллвуд бродили по сараю, меж стульями и мольбертами, и Кейн комментировал работу студентов. Его собственные дети изобразили весьма приемлемые цветочные узоры с очень легким оттенком пародии: Флоренция — подобие голландского фарфора, Джулиан — севрского.

— Очень мило, — сказал Проспер Кейн сыну.

— Ты хотел сказать «очень компетентно», — ответил Джулиан. — Я могу рисовать такое левой ногой. Это обезьянничанье. У меня напрочь отсутствует то умение видеть, о котором ты распространялся сегодня утром. Эти цветочки — ненастоящие, и я знаю, что ты это знаешь.

— А что же им нужно, чтобы стать настоящими? — сказал Проспер, принимая мнение Джулиана о собственной работе.

— Я вообще думаю, что искусство должно быть обезличенным, — ответил Джулиан. — По правде сказать, я считаю, что оно должно быть таким. И все же беда этих миленьких розочек в том, что они не имеют ко мне никакого отношения. Они мне не нужны, и я им не нужен.

Отойдя с Проспером туда, где их не могли слышать, Олив заметила, что ему очень повезло — он может так непринужденно говорить со своими детьми, то есть они ведут себя с ним непринужденно… то есть… она хотела сказать, как он хорошо их воспитал… как ему удалось быть для них…

— Матерью и отцом, — сказал Проспер. — И мужское влияние, и женское. Это было непросто. Солдаты по натуре — ярко выраженные мужчины. Но им нужны и женские умения — шить, чистить, потому что они живут без женщин. В этом смысле они похожи на мальчиков, которых доктор Бэдли в Бедейлсе так старательно учит вышивать и готовить. Мне, как солдату, нравится этот подход. Жизнь в палатках и искусство шитья — для мальчиков. И театр. Идем, посмотрим на творение мисс Фладд. Мне интересны ее работы.

Имогена Фладд сидела тут же, в криво пошитых одеждах, которым недоставало как ремесла, так и искусства. Она сделала один черно-белый квадратик и один маленький узорчик из весенних цветов. Черно-белые цветы были морозным узором на окне, лепестки тщательно выведены линиями из крохотных точек — кружевной рисунок, в какой-то степени навеянный работами Бердслея для «Желтой книги» и «Савоя», хотя Проспер Кейн был уверен, что этой туповатой девушке не понять скрытой сексуальности фигур Бердслея. Конечно, пухлые губки и ложбинки ее морозных узоров абсолютно невинны! Весенние цветы были изображены тающими, едва заметными пастельными красками — намек на розовый цвет, тень желтого, голубоватое пятно под цвет жилки на бледном запястье Имогены. Цветы словно старались вжаться в плоскость бумаги, стыдясь самого присутствия на ней. Проспер собирался было сказать что-нибудь утешительное и пойти дальше, но тут узоры сложились у него в голове, и он понял, что Имогена, пусть беспомощно, проявила именно ту остроту зрения, в отсутствии которой только что справедливо обличил себя Джулиан. Проспер сказал:

— Знаете, это может быть очень неплохо. Почему ваши цветы жмутся к центру? Как будто в воронку проваливаются. Сделайте то, к чему всегда призывал мистер Моррис, — продолжите растительные формы до границ квадрата, чтобы они росли и дальше.

— Не могу.

Она не поднимала головы, словно лицо тянуло ее вниз.

— Ну хорошо, — сказал Проспер в приливе вдохновения. — Тогда задайте им границы. Можно мне?

Она отдала ему уголь и карандаши.

Он заключил морозные узоры в прямоугольные рамки. А потом обвел кругом весенние цветы, словно они были на тарелке или в корзине. Обретя границы, цветы вдруг стали удивительно живыми. Он засмеялся.

— Им нужна была защита, — сказал он.

— Им нужна была защита, — повторила она.

Он спросил:

— У вас есть еще какие-нибудь работы? Я бы хотел посмотреть.

Она протянула ему папку. Он нашел серию рисунков с маленькими разноцветными рыбками, они прыгали и извивались — синие, желтые, красные.

— Я пыталась рисовать иллюстрации к «Тысяча и одной ночи», — объяснила она. — Говорящие рыбы. Но это бесформенное, как и все, что я делаю.

Проспер окружил рыб импровизированной сковородкой с двумя ручками, и они тоже странным образом ожили.

— Правда, нельзя сказать, что им стало безопаснее, — заметил он. — Но они стали живее. У них появилась цель, хотя бы — выбраться со сковородки.

— Со сковородки в огонь? — с сомнением спросила Имогена.

— Вы не думали об учебе в Королевском колледже? — спросил он. — У вас талант. Вы могли бы научиться ремеслу…

— Не знаю, — ответила Имогена.

— Подумайте. Я поговорю с вашим отцом.

Он видел: она хотела попросить его не делать этого, но передумала.

Когда они вышли с урока, Олив спросила, почему он поощрил Имогену Фладд, но не собственных детей. Ведь они явно знают и умеют гораздо больше.

— Знают и умеют, безусловно, — ответил Кейн. — Но у этой девушки есть нечто такое, что есть и у тебя, — она видит формы вещей, как ты видишь формы сюжетов. Посмотри на ее работы. Художник должен узнавать художника.

— Я не художник. Я зарабатываю себе на жизнь, рассказывая сказки.

— Ты говоришь чепуху, дорогая, и сама это понимаешь.

Так они понемногу дожили до дня премьеры и до окончания летней школы. Театром служил запушенный сад при Пэрчейз-хаузе, когда-то бывший садом в классическом стиле: лохматые тисовые изгороди, некогда аккуратно подстриженные, обросли бородами поселившейся в них ежевики и камнеломки. Штейнинг завербовал нескольких студентов и помощников, в том числе Доббина и Фрэнка Моллета, на изготовление статуй из папье-маше на проволочных каркасах: в зимних сценах они стояли голые, а в весенних украшались гирляндами из шелковых и живых цветов. Штейнинг привез с собой прожекторы для рампы, в свете которых тени на статуях ложились совершенно по-разному, превращая их то в злобных лысых существ, то в четкие, сияющие фигуры. Среди них была герма с рогами и косматыми бедрами, а также обнаженная девушка с ниспадающими волной волосами, повернутая спиной к зрителю. И два кривоногих фавненка на корточках — они ухмылялись по углам в сцене сбора урожая, но отсутствовали в сицилийском дворце. И был еще постамент Гермионы. Штейнинг был непоколебим насчет постамента: он хотел, чтобы статуя-женщина вознеслась выше актеров и зрителей, вровень с луной, полной, серебристой, отбрасывающей тени, сияющей у статуи за спиной. Штейнинг хотел, чтобы и каменная мать, и живая дочь были стыдливо замотаны во много слоев и складок белой ткани, и совсем замучил Олив, без конца переставляя ее на постаменте и поправляя ее сложные одежды. Он объяснил, что при лунном свете, стоя спиной к луне и закутавшись в покрывало, она будет светиться в тени; а очертания темных кустов и ее таинственная, закутанная голова, освещенная луной сзади, будут воплощением магии. Сходя с постамента, Олив должна двигаться как автомат. Словно сила тяготения, а не ее собственная воля, поднимает ноги, сгибает колени, удерживает руки на местах.